Но все это — внешняя сторона. Фасад, так сказать. А внутренняя… У меня в подчинении сорок шесть человек, не считая Альку и еще нескольких девиц, десятка детишек и однорукого Ольстейна. Этого мало — катастрофически мало! Никакая подготовка не заменит малочисленности, и если червив Ральф с неприличной фамилией пожелает с нами разобраться всерьез, то разберется, к гадалке не ходи. Пригонит пять-шесть сотен и ку-ку! Никакие ловушки, никакое превосходство в стрельбе из луков и фехтовании, никакое знание леса нам не помогут. Останется только из леса удирать, куда-нибудь в другое место откочевывать. Линдерхерстские леса. Их как-то упоминали Статли и причетник из аббатства Риптона, которого я в простоте душевной переименовал в аббата Тука, а он и не возражает. Так вот, можно, конечно, смыться в эти самые леса, об которые язык сломаешь, только толку от этого не будет никакого. Что ж нам, так и мотаться по этим чащобам, с женщинами и детьми на руках и солдатами местных властей на хвосте? Веселенькая перспективка, нечего сказать…
Я выплюнул изжеванную травинку и встал. Не-е-ет, разлюбезные мои, такой хоккей нам не нужен. Был бы тут король типа Ричарда Львиное Сердце — можно было бы договориться, но раз его нет… Тогда надо устраивать народное восстание, бунт, бессмысленный и беспощадный. Глядишь, и сами в короли выбьемся…
Я шагал в лагерь, мурлыча про себя привязавшуюся песенку, которую так любит распевать Энгельс:
Двенадцать месяцев в году —
Их дюжина, считай!
Но веселее всех в году —
Зеленый месяц май…
Возле лагеря меня окликнул часовой:
— Пароль?
— Москва. Отзыв?
— Ленин. Робин, скажи там, чтоб сменили меня.
— А что, время уже вышло?
— Да не… — часовой замялся, а потом скороговоркой выпалил: — Брюхо у меня подвело. Чего нажрался — не знаю, но аж мочи нет! Пусть подменят, а?
— Ладно, сейчас смену пришлю…
Прогресс! Еще с месяц тому отошел бы парень от поста и уселся бы под ближайшим кустиком, а теперь — гляди-ка! Пост не бросает, смены просит, терпит. Вот что значит хороший сержант! От удовольствия я замурлыкал громче:
И пахарь в поле бросил плуг,
Кузнец оставил молот,
Старик бежит, стуча клюкой,
Как будто снова молод…
Отправив засранцу смену, я вышел на «главную площадь» нашего лагеря — большую широкую поляну и огляделся. Ну-ка, ну-ка, где там у нас Энгельс-то? Ага! С Алькой любезничает. Так, потом долюбезничаешь…
— Эгерли… Тьфу ты, черт! Эн-гель-рик! На минутку!..
Парень с явной неохотой оставляет свое занятие, но дисциплина уже впиталась ему в кровь и в печенки, а потому он трусцой подбежал ко мне и вытянулся:
— По вашему приказанию прибыл, милорд…
— Какой я тебе «милорд»? Охренел?!
Энгельрик усмехается уголками губ:
— Виноват, ваше величество, исправлюсь…
— Да пошел ты…
— Ну вот: то «поди сюда», то «пошел отсюда»… На вас не угодишь!
Так, лично у меня настроение отнюдь не праздничное, так что шутить я не намерен.
— Значит, так, умник. Лично ты будешь обращаться ко мне «ваше святейшество», ясно?
У него вытягивается лицо:
— Ромэйн, это уже не смешно. Неужели ты не боишься кары небесной? Мы — добрые христиане и…
«Добрые»? Это он про кого?
— Слушай, Энгельс, не морочь мне голову, ладно? Я в богословии не силен, но точно знаю — его нет! Потому что не может быть такого злобного и мерзкого бога, который допускает все это. Не согласен? Может, свою историю вспомнишь? Или тебе Альку с Марионкой позвать, чтобы память освежить? А?
Энгельрик опускает голову:
— Это — не бог, это — люди… — шепчет он. — Бог-то здесь при чем?
— Правда? А чего ж он этих людей не приструнит? Помнится, Содом и Гоморру он мог, а теперь чего же? Как египетских первенцев убивать, которые ничего плохого и не сделали — так это пожалуйте, а как за людей заступиться, которых эти буржуи до ручки довели — так его не допросишься? Нечего сказать: хорош, отец небесный!
Парень молчит, потому что крыть ему нечем. Пауза затягивается, и, наконец, он не выдерживает:
— Ромэйн, ты чего хотел-то?
О, точняк! А я-то и забыл, что он мне по делу понадобился!..
— Слушай, Энгельс, ты ж у нас музыкант и певец, так?
— Ну…
— Не «ну», а «так точно». Алька вон тебя еще этим… как его… о, глименом называет! Так ты у нас глимен?
— Нет, Ромэйн, ты путаешь, — Энгельрик уже заинтересовался и теперь серьезно растолковывает мне мою ошибку, горя нетерпением узнать: что я еще задумал? — Глимен поет чужие песни, а скоп — свои.
— Ага, понял. А ты, значит, скоп, так?
— Немножко, — он смутился и теперь чуть отводит взгляд. — Я не так уж и хорош…
— Хорош, хорош. Слушай, Энгельс, а на заказ ты песню сочинить можешь?
— Ну… надо попробовать…
— Попробуй, дружище, попробуй…
— А про что песня должна быть? Про любовь? — тут он приятно пунцовеет и смотрит туда, где Альгейда, подоткнув подол платья выше колен, увлеченно занимается стиркой половины моего гардероба. Вторая половина — на мне, так что…
— Нет, приятель, тут уж ты сам, без приказа управляйся. А мне нужна песня, которая подняла бы крестьян на бунт. Сможешь такую?..
Дальше мы битый час обсуждаем, что у нас должно получиться, и наконец Энгельрик сообщает, что задание он понял и теперь желает удалиться, дабы предаться стихосложению под сенью струй. В помощь себе он попросил аббата Тука, как человека грамотного и не чуждого прекрасному, и еще одного-двух бойцов, чтобы было на ком проверять действенность написанного. Я отправился искать своего замполита, дабы припахать его к полезному делу. Теперь мне мурлыкался другой напев: